Отсюда:
vk.com/topic-64483458_29689783?offset=1080Наташа ЗайцеваIV(Кусочек про сцены, где все переламывается)Дальше, однако, возвращается Болингброк. Когда-то эти эпизоды вызывали во мне примерно те же чувства, что вызывают они в Йорке: «Ну что ж ты! Ты нас подвел! Это нечестно, это предательство!»
И Генриху Найджела Линдси я даже верила (каждый раз, блин), что да, он «пришел только за своим» и притязания его справедливы.
Теперь же, от этого Болингброка ничего другого и не ожидаешь изначально (нет, нет, не потому что я пьесу знаю, потому что образ такой). Он чуть ли не рад смерти отца как причине вернуться и заявить о своих правах.
Момент знакомства с Перси, как я уже говорила, очень мил, и, кстати, тоже по-разному игрался от раза к разу. (Обычно Генрих ставал на колено позади коленопреклоненного же Гарри. Но как-то раз было, что он просто вставал у него за спиной — то есть чуть более покровительства «сверху вниз» было, чуть меньше вставания на одну доску.) Однако она тоже не лишена налета лицемерия («Смотри, я такой хороший, ведь ты меня любишь, ты мой друг») - особенно, если вспомнить об отношениях между Генрихом и теми же Нортумберлендом с Перси в «Генрихе IV».
С Буши и Грином вообще жутко, конечно, в живую смотрится сцена... Особенно, когда он мешок с головой бросает Перси - «And after – holiday!» - и прям наслаждается этим.
О том, как хорош с Болингброком Йорк, уже говорилось. «Thou art a banish'd man»! «Tut, tut! Grace me no grace, nor uncle me no uncle: I am no traitor's uncle» - такие классные, такие естественные интонации! Он и сердится на него, как взрослый на ребенка (при этом он ведь и Ричарда отчитывал так же, да), и разочарован в нем, и страшно ему, потому что с этим «ребенком» он уже может не управиться. У особенно каждый раз останавливает внимание тот момент, когда он с ними прощается, пытается уйти, а Генрих так на пути у него стоит и дает понять, что с ним не все — и Йорк приглашает их в замок. Ты как бы понимаешь (несмотря на все, что будет потом), что невозможно Йорка осудить: что он, должен был здесь же и погибнуть?
Сцена на берегу.Одна из самых прекрасных, любимых, сложных и меняющихся сцен.
Тут будет, наверное, очень много общих слов, и того, что все и так знают по записи, но… в живую я ведь это чудо в первый раз видела, очень хочется выговориться как про первое впечатление…
Во-первых, это просто какое-то нереальное, фантастическое ощущение первого раза было. Монологи – совсем иначе звучат, чем в экранной версии и на аудио, где уже каждая интонация и длина паузы выучена наизусть. Все новое, все живое, рождающееся прямо на глазах… При этом впечатление в итоге вроде бы и то же, но то, как оно достигается - в мелочах, в деталях – это каждый раз поражает по-новому.
(В общем, простите, кажется, сейчас будет немного бессвязности, неинформативного неадеквата, но я просто не могу, это слишком совершенно, это можно показывать как отдельное произведение, эта вещь – просто вещь в себе и венец творения. С завязкой, кульминацией, катастрофой, катарсисом и развязкой.)
читать дальшеНачинается все с этого милого беганья по берегу босиком. Вот ведь удивительно: достаточно Ричарду скинуть сапоги и пробежаться так, вдыхая воздух родной земли – и верится, что ты действительно на берегу, ты видишь море, мокрый песок под босыми ногами, почти чувствуешь соленый ветер…Король сам, в своих развевающихся, струящихся синих и голубых одеждах, – как бы часть своей прекрасной родины. Когда он склоняется над землей, гладит ее, разговаривает с ней – он действительно плоть от плоти ее, он ей родной.
На записи на словах “Dear earth, I do salute thee with my hand” – он только на секунду приседает, а потом встает еще на пару реплик. Тут он каждый раз падал сразу, а не чисто символически))) И в его ладонях, правда, столько нежности! (хочется стать сценой… *сорри*) А его пальцы, его руки, когда он изображает всех этих пауков и ядовитые растения, которыми земля должна защищаться от врагов (на записи этого нет, как он все эти корявочки показывает) – они превращаются во что-то такое живое, природное, мерзкое, но грациозное. И «Mock not» он произносит еще сидя на земле, глядя снизу вверх, и сидит так вплоть до «Discomfortable cousin» включительно. Это не просто различие ради различия, тут опять же все идет от общего эмоционального рисунка. На записи Омерль и епископ слушают разговор Ричарда с землей настороженно, как бред сумасшедшего, потому что у них-то на уме давно уже заботы посерьезнее, им страшно и они поэтому сразу же начинают разговор о Болингброке, пугая Ричарда, заставляя его собраться и действовать.
А здесь все идет немного не так.
Про то, как реагирует на приветствия Ричарда земле Омерль-Маркс, Наташа Фоминцева уже писала. Это действительно такое умиление и нежность, он абсолютно забывает на время и про Болингброка, и про восстание: ну, какое там, тут Ричард чудит, Ричард спокоен, дайте порадоваться немножко! ))
И епископ свою фразу
«Fear not, my lord: that Power that made you king
Hath power to keep you king in spite of all».
как бы как намек, но будто бы действительно не сомневается, что все будет хорошо…
А когда с Ричардом начинают говорить о восстании Болингброка, - у него в лице стооолько ненависти! Настроение меняется постепенно, и, успокаивая Омерля, вроде бы еще не потеряв веру в себя, он уже уверяет в своих силах не только своих союзников, но и себя.
И вот тут начинается его катастрофа.
Я этой сценой восхищаюсь с самого прочтения, потому что это переломный момент, потому что буквально на наших глазах происходит этот переход от Ричарда-короля к Ричарду-человеку.
(*Меня все время мучал этот наш общий зрительский вопрос, прошедший через все, наверное, рецензии и обсуждения: меняется ли Ричард как человек от начала к концу пьесы? Или то изменение, которое мы видим – это по сути своей не изменение личности, а просто более пристальный взгляд? Влияют ли несчастья на его характер или же они только создают те условия, в которых этот характер раскрывается в полной мере? Я не задала этот вопрос актерам не только и не столько потому, что постеснялась, но и потому что они сами много говорили о подобных вещах: Джейн Лапотейр сказала, что Ричард проходит путь от большого короля и ничтожного человека до не-короля и личности; Дэвид много говорил о том, что это путь самопознания… Это действительно очень близко, но не совсем то. И вот, в конце концов, именно 16 числа, я, кажется, для себя поняла: дело в том, что они смотрят на тот же самый вопрос с другой точки зрения. «Самопознание»!.. «Изменение»-«Раскрытие» - это процессы, которые актуальны со стороны зрителя. А «Самопознание» героя - это то, что важно именно для актеров. Это как бы параллельный (зрительскому восприятию) процесс, идущий внутри личности написанной и личности играемой (а в каком-то смысле, вероятно, и играющей). И артист, конечно же, находясь к герою гораздо ближе, чем зритель, проходит с героем этот путь, и, возможно, даже не осознает (как не осознает и герой), что с ним произошло: изменился ли он? или в нем всегда были эти силы, этот стержень, это достоинство и ирония, которые он нашел в себе, когда они потребовались для финальной битвы? Важно, что он пришел к этому и понял это. А зритель может над своей загадкой думать вечно и каждый вечер решать ее по-разному.)
Вообще, я вижу эту сцену как несколько переходов человека от надежды к отчаянию. Но это переходы как бы... неестественные. По сути, для Ричарда все было потеряно с самого начала. При известии о том, что валлийцы ушли, он сразу понимает, что это конец.
(*Мне в этом плане понравилось то, что сказал Дж. Слингер на беседе 16-го: мол, вот Ричард считает себя наместником бога на земле, а чуть ему сказали, что валлийцы ушли — всё! «Я погиб, я ничто». Значит, вероятно, не так велика была уверенность Ричарда в себе. Дэвид, правда, с ним не согласился, он говорил, что нет, Ричард действительно был уверен в своей исключительности, просто реальность по нему больно ударила... Хотя, мне кажется, эти их слова и не очень-то противоречат друг другу, просто в понимании Дэвида немного глубже пропасть и резче контраст между тем, чем Ричард был до сцены на берегу и тем, чем он стал после).
Первым его ускользающую надежду пытается удержать Омерль: «Comfort, my liege; remember who you are».
На этих словах он хватает Ричарда за плечи, как бы останавливая его стремительное хождение, поддерживает его... Причем да, в отличие от Рикса, который (на записи) эти слова произносит как «Стыдно, ваше величество, соберись! Мы на тебя рассчитываем», Маркс делает что-то вроде «Тихо, держись, еще не конец!» (*Я так рада, что одна из трех появившихся фотографий нового спектакля — именно этот момент сохранила. Все сразу заметили, что Омерль на ней выглядит прямо-таки большим и сильным рядом с хрупким Ричардом. Хотя в реальности все-таки Дэвид и выше, и в плечах шире (по крайней мере, у stage door его над толпой было видно лучше, чем Сэма Маркса ) Но здесь правда, именно в это эпизоде что-то такое происходит с самим Ричардом. Куда девается эта осанка первых сцен, даже этот рост? Как будто опустили ниточки марионетки, или вытащили какой-то стержень, проткнули воздушный шарик... Он кажется совсем крошечным, тоненьким, хрупким.
www.facebook.com/thersc/?_rdr=p
Ричард в этой сцене напоминает утопающего (тут эта тема воды — в месте действия, в костюме очень здорово и неожиданно играет), но люди, которые пытаются вроде бы его спасти, только поддерживают его на воде, но выбраться не помогают. И с каждой новой попыткой утешения, с каждым новым усилием, которое он заставляет себя сделать, он все слабеет и слабеет.
После первого утешения он сразу же вспоминает о дяде и приподнимается над «водой», но тут появляется Скруп — человек правильно и красиво говорящий об ужасных вещах. (Так круто проработан такой маленький образ, построенный на одной психологической детали: когда человек пытается оттянуть плохую новость, хорошо ее описывая.)
Монолог Ричарда
«Mine ear is open and my heart prepared;
The worst is worldly loss thou canst unfold...»
кажется, в записи передает чуть больше уверенности: Ричард успел подготовиться к известиям Скрупа, у него есть выход из того, о чем тот сейчас скажет: «I know my uncle York / Hath power enough to serve our turn».
На сцене было несколько едва уловимых отличающихся оттенков. Во-первых, Дэвид точно читал этот текст каждый раз с разной скоростью. Иногда чуть медленнее — как будто все эти слова приходили ему в голову на ходу и он рассуждал почти логически, философски («дзен познавал», как по другому поводу выразился Слингер), убеждал других, убеждал себя. Иногда прямо гнал, как в лихорадке — когда вообще было видно, что ни о какой уверенности и речи нет: отчаяние уже полное, он заранее видит, что все плохо, но надо же лицо сохранить, и он как будто говорит тот текст, которого от него ждут, но совсем не с теми эмоциями, которых от него ждут. Смотреть на это больно. Хочется, чтобы Скруп молчал. Но гонец, принесший плохую весть, как хирург, больного не щадит, что он может сделать, если все уже и так плохо? И вот он говорит, и в тех случаях, когда Ричард и так этого ожидал — он даже почти обрывает его своим «Too well».
Слова Скрупа — новая волна, захлестывающая Ричарда. Он сам борется с ней, пытаясь выплыть на ненависти: «Где Буши, Бэгот, Грин? Как они допустили это?» - он это все произносит прям в припадке злости и отчаяния. Но, когда Скруп говорит, что его друзья мертвы, волна сбивает его с ног. Буквально...
Ни разу, увы, я так и не увидела его лица в этот момент.(( Поэтому в основном для меня он тут играл спиной. Но и этого было выше крыши, что называется.
Омерль здесь сразу пытается спросить у Скрупа про отца. Меня этот момент, кстати, всегда поражает (на оооочень короткое мгновение, но сильно): ведь Омерль спрашивает про Йорка, потому что волнуется за отца (ему ж только что сказали, что Буши и Грин мертвы), а Ричард говорит «Да какая разница» - ему важна только его судьба. И ты так досадуешь на его эгоизм… Ровно секунду. Пока не зазвучит «Of comfort no man speak».
Он так по-разному его всегда читал, но общее впечатление всегда было то же... Этот образ маленького, хрупкого, одинокого человечка посреди стихии, уставшего бороться, вернее, даже изначально не умеющего и не имеющего сил бороться.
Он начинает читать монолог еще спиной к залу, скорчившись на земле, даже пальцы его ног напряжены, поджаты, будто ему хочется стать меньше, исчезнуть, или будто, как больному человеку, ему страшно отпустить, распрямить мышцы, потому что это вызовет новую волну боли. Эти его поджатые коленки, этот силуэт, слишком острый для модерна, слишком живой и тонкий для экспрессионизма — ближе всего ему, наверное, Обри Бердсли — такой маленький, такой беззащитный, но, несмотря на все это — такой красивый в своем трагическом падении...
В первый раз, 7-го числа (и потом еще пару раз, 9го, кажется), он всю дорогу во время монолога держался пальцами за босую свою, прости господи, ногу. Не сказать, чтобы эта деталь там мешала или отвлекала как-то, просто невозможно ее не заметить это — такое безотчетное как бы движение совсем, рефлекторное — как будто он сам за себя цепляется, чтоб хоть за что-то цепляться.
Каждый раз был разный темп у сцены, разная длина пауз – опять же, как с «Mine ear is open and my heart prepared» - он где-то будто подыскивал слова, будто осознавал каждую свою мысль прямо здесь, перед нами, и только потом ее выговаривал, а где-то наоборот – это был поток сознания, почти бред в горячке.
Пауза после «For god’s sake, let us sit upon the ground» - всегда разная. Потому что тут с одной стороны вроде как режиссерски запланирован краткий момент разрядки, почти комический: вот Ричард сказал всем сесть, и все бухнулись на землю. При этом артисту надо играть свою трагедию. О-очень сложно. Поэтому справлялся Дэвид с этим по-разному. Иногда он преодолевал смех зала, давая такую бездну серьезного, что пропасть между состояниями зрителя в две соседние секунды оказывалась гигантской. Иногда просто длил паузу, позволяя залу пережить комический момент и только потом переходя к монологу (7-го такой вариант был, кажется). Иногда наоборот - не давал людям возможности засмеяться, а сразу переходил к «…and tell sad stories» почти без паузы (кажется, вариант 12.01), начиная монолог на самой высокой точке горя.
На дневном спектакле 9-го был смех даже после фразы «Some poisoned by their wives»…
Еще очень мощно было вот это:
«Our lands, our lives and all are Bolingbroke's».
Имя своего врага он произносит почти с трудом, с такой ненавистью, болью. Один раз – 8-го вроде вообще было шепотом.
Всегда по-новому звучало «As if this flesh...»: иногда более горько, иногда скорее с насмешкой, иногда — будто походя, - и все варианты были одинаково естественны для настроения каждого конкретного спектакля.
Наиболее надрывно все это звучало, пожалуй, 9го вечером и 12-го. 12-го Ричард в это сцене вообще почти рыдал. Как вот помните (простите мне это невольное сравнение), с ним записывали несколько вариантов «I don’t want to go» и все они получились в разной степени отчаянными, так вот и тут было: и 12-го был самый слезный вариант.
А как звучит «And farewell, king!»… С каким грохотом падает отброшенная корона… Как дрожат руки, прикрывающие голову…
И вот это:
«Cover your heads <…> For you have but mistook me all this while»
- был вариант, когда он почти едко, насмешливо это говорит, а был – несколько раз – когда он как будто сам впервые себе в этом признается.
(*Один раз, 9-го утром, забыл слова, пропустил фразу «Taste grief».)
И признается в том, в чем, может быть, тяжелее всего признаться: «Need friends»… Как он протягивает руки – и они повисают в воздухе: никто не откликается…
После этого что? Отчаяние. Но нет, епископ Карлейский и Омерль снова «вытаскивают» утопающего – нет, утонувшего – на воздух, там прямо физически это передано, как они его поднимают. Я каждый раз прям вся сжимаюсь в этом моменте, как же больно каждый раз это видеть: человек сидит на земле, ему страшно, больно, одиноко, а епископ Карлейльский, этот милый дяденька, подходит и вместо того, чтобы его утешить, надевает ему на голову корону и почти прямым текстом говорит: «Веди себя как король». И как Ричард под этой короной весь сгибается, как прикрывает глаза, готовясь почувствовать опять эту тяжесть – как заключенный, на которого надевают кандалы, как приговоренный, который кладет голову на плаху.
У него сил уже нет, но «надо быть королем» и он опирается на их руки и делает последнее, уже совсем какое-то лихорадочное усилие. Он выхватывает меч у Омерля, грозя Болингброку: «Легко забрать свое», - но сам при этом уже не верит в это, это уже такое самовнушение, которое ему не очень-то помогает. И вот, что интересно, по-моему: последняя надежда, которую он высказывает здесь – на дядю Йорка. Опять же, я в этом моменте видела больше спины, чем лица. Поэтому, когда он слышал «Your uncle York is join’d with Bolingbroke» - я видела только, как никнут плечи, горбится спина, опускается меч, ставший совсем тяжелым.
(*Вот тут мне кажется, снова та тема с физической и «нефизической» силой Ричарда играет.)
Последняя надежда ускользнула, соломинка надломилась, силы кончились. Причем меня всегда поражало, что Ричард не винит ни в чем ни умерших Буши и Грина (хотя оттого, что они умерли, вина их вроде как не стала меньше, Англию-то они все же сдали Болингброку), ни Йорка он не обвиняет – ни в лицо, ни за глаза. (Хотя позже и говорит свои слова про пилатов, умывших руки и отдавших его на крестные муки, - эти слова, безусловно, в первую очередь обращены к Йорку, но скорее к его совести, а напрямую он его не осуждает.) Есть все же в этом его смирении что-то невероятное, удивительное. Особенно если сравнить это с уходом в ссылку Болингброка (особенно в этой версии), который просто рвет и мечет от обиды на всех и вся. Когда же Ричард уходит, потеряв последнюю надежду, там еще есть эта пронзительная деталь: он сам поднимает и уносит свои сапоги. Это поражало еще в записи, но в живую действует просто страшно: когда он наклоняется за ними, то видно, что это усилие дается ему с трудом, почти физически болезненно. И уходя за кулисы, он… хромает. Да. Едва заметно, но это есть. Как будто он боится потревожить что-то, что болит внутри. (*Это чем-то похоже на то, что есть в Харди, но несколько другое все же).
В общем да… Это одна из самых интересных сцен у Ричарда, в первую очередь тем, что она переломная – и в отношении самого Ричарда к себе, и в отношении зрителя к Ричарду. А еще она очень интересно рифмуется со сценой отречения. Но об этом я потом еще распростынюсь.))
(to be continued)