Наверное, я здорово рехнулась, если позволяю себе покупку игрушки серии "Pop!" (OZON подкинул...). В общем, обзавелась стилизованным Четвертым Доктором. На фото выглядел симпатягой, а в родной коробке так просто супер.
Кликабельно
В Тумблере регулярно мелькают Девятый, Десятый с Розой. Выглядели забавно и прибавляли настроения. И вдруг интернет-магазин предложил Четвертого... Колебалась между брелоком на сумку и стилизованной фигуркой. Прислали заказ с завидной скоростью, на следующий же день, опомниться не успела.
Я обожаю его сенатора Стэрна в ЖЧ-2, ненавидящего Тони Старка до дрожи, до самозабвения и пытающегося устроить суд над новоявленным супергероем, да не на того напал. Такой сочный негодяй! Вроде бы сыгранный "на одной струне", а не оторвешься.
На одном из спектаклей Оливер Рикс, игравший тогда Омерля, исполнил роль короля Ричарда, а Сэм Маркс-Буши стал Омерлем. Увы, но фото Оливера в образе монарха не сыскалось. Зато остался снимок Сэма в гримерке, выложенное в Твиттере.
читать дальшеНаталья Фоминцева Кстати, твит за 2013 год. Костюм Омерля Сэм примерил уже тогда (и кстати не играл ли он часом Омерля в том показе, когда Оливер Рикс был Ричардом??)
Юлия Бобровских Наталья, как раз и играл тогда.
Наталья Фоминцева Юлия, ага меня уже просветили, что Understudy это и есть игра вторым составом)
Юлия Бобровских Наталья, а вот Рикса в ричардовских одеяниях вроде не было, а жаль.
И трогательное прощание со своими героями после последнего спектакля 25 января 2014 г.
Перепечатываем из "Российской газеты" интервью с переводчиком Григорием Кружковым, который стал в этом году лауреатом премии Александра Солженицына "За энергию поэтического слова, способного постичь вселенную Шекспира и сделать мир англоязычной лирики достоянием русской стихотворной стихии; за филологическое мышление, прозревающее духовные смыслы межъязыковых и межкультурных связей".
Григорий Кружков - поэт, эссеист, переводчик поэзии, теоретик перевода. Окончил физический факультет Томского университета и аспирантуру по физике высоких энергий (Протвино). В 1971 году опубликованы его переводы из Теофиля Готье и Эдгара По. В 1992-1994 гг. был редактором отдела поэзии журнала "Огонек". В 2000 году защитил диссертацию в Колумбийском университете (Нью-Йорк). С 2001 года преподает в РГГУ. Кружков издал в своих переводах сборники стихотворений Томаса Уайетта, Джона Донна, Джона Китса, Уильяма Йейтса, Джеймса Джойса, Роберта Фроста, Уоллеса Стивенса, Спайка Миллигана, Шеймаса Хини. В 2013 году опубликованы пьесы Шекспира "Король Лир" и "Буря" в его новых переводах. Купить "Лира" можно тут: www.livelib.ru/book/1000847905
В этом году весь мир отмечает 400-летие памяти Уильяма Шекспира. Вы сделали новые переводы "Короля Лира" и "Бури", хотя уже существуют переводы "Короля Лира" Щепкиной-Куперник, Пастернака и других. "Бурю", кроме Щепкиной-Куперник, переводил замечательный поэт Михаил Кузмин. В чем, на ваш взгляд, смысл новых переводов? И второй вопрос, который нельзя не задать. Какова ваша позиция в старом и бесконечном вопросе об авторстве пьес Шекспира? Шекспир - это Шекспир?
Григорий Кружков: Смысл новых переводов я уже пытался с разных сторон объяснить в своих статьях, сопровождающих "Короля Лира" и "Бурю". Это ни в коем случае не соперничество. Пастернаковский "Король Лир" для меня непререкаемая высота; но этому переводу уже семьдесят лет. Это отнюдь не значит, что перевод устарел - наоборот, великие переводы не устаревают; это значит только, что возможность сделать еще одну попытку созрела. Помните, как Шекспир в своем завещании оставил жене "вторую по качеству кровать"? Вот так я ставил своей целью сделать "второй по качеству" перевод "Короля Лира", не более того. А сам труд для меня оправдан, прежде всего, моей особой, пристрастной любовью к этой пьесе... Подробней я объясняю в своих статьях; но если сказать одним словом, и "Король Лир", и "Буря" - пьесы прощания, в них есть много общего. И там, и здесь в центре - могущественный старец, король или волшебник, который добровольно отказывается от своей власти (король Лир отдает корону, Просперо швыряет в море свои книги и жезл волшебника), чтобы принять назначенную ему судьбу смертного. Известно, что Лев Толстой ожесточенно критиковал "Короля Лира", отвергал его как бессмыслицу, а сам в конце жизни чуть ли не буквально повторил судьбу Лира. Поставим здесь многоточие; мои статьи нетрудно найти в сети, они были опубликованы в журнале "Новая юность" (magazines.russ.ru/nov_yun/2013/5/5k.html), а потом в книге (www.zpu-journal.ru/zpu/contents/2014/2/Kruzhkov...).
Что касается вопроса об авторстве, то я тут неколебимый стратфордианец. Я согласен с Борисом Пастернаком: совершенно непонятно, зачем "простоту и правдоподобие Шекспировской биографии заменять путаницей выдуманных тайн, подтасовок и мнимых раскрытий". Моя критика гилиловщины и тому подобных "теорий" - в статьях "Шекспир без покрывала" (kruzhkov.net/essays/nostalgia-obeliskov/shekspi...) и "Проделки вундеркиндов" (www.rus-shake.ru/criticism/Kruzhkov/Tricks_of_C...).
Поговорим о проблемах поэтического перевода. Я понимаю: это тема бездонная. Что важнее: максимально точная передача оригинала или самовыражение. Однажды я был поражен, когда прочитал перевод стихотворения Киплинга "Томлинсон" А.И. Оношкович-Яцыны, русской переводчицы 20-30-х годов ХХ века. Я знал оригинал. У Киплинга это скорее сатира на англичанина, который ни грехов серьезных не совершил, ни добра не сделал, и вот после смерти его ни в Ад, ни в Рай не пускают. У Оношкович-Яцыны это мощное, трагическое стихотворение о неприкаянной душе. И я бы сказал, что ее вариант... сильнее стихотворения Киплинга.
Григорий Кружков: Разговор про перевод бесконечен. Тема, точно, бездонная. Все-таки попробую ответить по пунктам. Что важнее? И то, и другое, эти вещи не мешают, но помогают друг другу. Сначала переводчик старается как можно точнее уяснить себе замысел поэта и средства, которые он используют, а затем повторяет - уже от себя - творческие усилия автора. Это похоже на искусство актера - или импровизатора. Помните из "Египетских ночей" Пушкина? Чарский, выслушав импровизацию итальянца, восклицает, пораженный: "Как! Чужая мысль чуть коснулась вашего слуха и уже стала вашею собственностию, как будто вы с нею носились, лелеяли, развивали ее беспрестанно... Удивительно, удивительно!.."
"Всякий талант необъясним, - отвечает тот. - ...Никто, кроме самого импровизатора, не может понять эту быстроту впечатлений, эту тесную связь между собственным вдохновением и чуждой внешнею волею..."
Так чужое делается своим. Так, самовыражаясь, переводчик (если он сам поэт) доносит самое существенное в произведении переводимого автора. Обязательно надо добавить собственную кровь, иначе стихи получатся анемичными, вялыми, безжизненными. В этом худшее предательство автора, потому что первое, что переводчик обязан передать, это поэтическая сила оригинального произведения. Без своей крови ничего не получится. Что же касается случая с Киплингом и Оношкович-Яцыной, то у меня была об этом статейка (в книге "Ностальгия обелисков"). У переводов Ады Оношкович-Яцыны оказался добрый и тщательный редактор - великий русский переводчик Михаил Лозинский. Между ними был роман, который запечатлелся в переводах и в дневнике Ады. Вот одна фраза из этого дневника: "Я успела поспать, пока он поправлял моего Киплинга..." Все понятно? Мастер такого класса, "поправляющий" работы своей ученицы, делает фактически главную часть работы. И не только в "Томлинсоне". А помните ее перевод стихотворения "Boots" - "И только пыль, пыль, пыль, пыль - от шагающих сапог". У кого хватило смелости заменить солдатские бутсы оригинала, повторяющиеся бесконечно в рефрене, на лезущую в горло "пыль" русской версии? У меня почти нет сомнений. "По когтям узнают льва".
Из ваших слов я понимаю, что существует некая алхимия перевода, не доступная непосвященным. Но при этом с переводами бывают удивительные метаморфозы, как со стихотворением Киплинга "За цыганской звездой" ("Мохнатый шмель на душистый хмель...") в вашем переводе. Положенное на музыку Андреем Петровым и исполненное Никитой Михалковым в фильме "Жестокий романс" Эльдара Рязанова это стихотворение вдруг стало народным шлягером, и кто сейчас помнит, что это Киплинг и Кружков? А Кружкова в этом романсе не меньше, чем Киплинга - я ведь читал другие переводы. Вас это не задевает?
Григорий Кружков: Я ведь не знал, что Рязанов и Андрей Петров сделали из моего перевода романс; я неожиданно услышал в кино свой текст, и для меня это был шок. Помню, мне показалось, будто корове подарили седло. Ничего, прошло время, я привык к мелодии и к исполнению. Некоторые даже верят, что это цыганская народная песня, хотя литературность там, мне кажется, лезет из всех щелей. Фраза "за цыганской звездой" оказалась удачным рефреном, хотя в оригинале было: "иди за патераном", и словарь объясняет это загадочное слово как знак, оставляемый цыганами для своих сородичей: это может быть по-особенному сломанная ветка и тому подобное... Я решил не мучаться с патераном и оказался прав.
Что вы как оригинальный поэт, думаете о состоянии современной поэзии. Кто-то считает, что у нас сейчас поэтический расцвет, подобный Серебряному веку. А мне, увы, кажется, что поэзия стала "клубной", и поэты читают друг друга.
Григорий Кружков: Мы слишком близки к предмету, чтобы его разглядеть. Точнее сказать, мы находимся внутри предмета. Пройдет время, время отодвинется, а пока о таких вещах говорить можно только с величайшей осторожностью и с максимумом оговорок. Сравнить наше время с Серебряным веком? Начнем с того, что настоящий расцвет русской поэзии был не в Серебряном веке, а сразу после его окончания, в послереволюционную эпоху. Именно тогда вышли книги Гумилева ("Костер" и "Огненный столп"), Ходасевича ("Путем зерна" и "Тяжелая лира"), Пастернака ("Сестра моя - жизнь" и "Темы и вариации"), Мандельштама ("Tristia"), Ахматовой ("Подорожник" и "Anno Domini") и так далее. Сейчас есть немало поэтов, пишущих хорошие, порой удивительно хорошие стихи, но книг-событий - событий на годы, а не на несколько месяцев до очередного розыгрыша поэтических премий, - боюсь, нет или почти нет. Поэзия стала "клубной"? Действительно, на поэтических вечерах публику составляют почти сплошь поэты, но и тогда, сто лет назад, тиражи поэтических книг (то, о чем мы можем объективно судить) были примерно такими же, как сейчас, а значит, качественно мало что изменилось.
Ну, ладно еще "Ричард", а где им играть битву при Шрусбери?! (Машинально вспомнила "беловцев" - тульскую любительскую студию, где играющие "Ромео и Джульетту" детишки опасно махали шпагами прямо среди зрителей во второй половине 80-х.
P.S. И Романыч еще сетовал, что им тесно в родном зале!.. Сорри...)
Радио BBC 4 в программе Front Row попросило в честь 400-летия со дня смерти Шекспира (которое приближается стремительным домкратом - остался ровно месяц!) знаменитых актеров, режиссеров и писателей поделиться своим мнением о их любимых персонажах Шекспира. Дэвид Теннант выбрал Гамлета (о, как нам это приятно, ащщщ! извините), который, как он выразился, "приблизился к самой сути того, что означает быть человеком". Запись перемежается отрывками из спектакля, по которому мы делали книгу. Под катом можно послушать эти три с половиной минуты монолога Дэвида о Гамлете.
Кликабельно Рисунок Анны Рыжовой, не вошедший в наше издание "Гамлета"
"Он в большей степени человек, чем кто бы то ни было из персонажей, которых я играл. Он исследует самую суть того, что значит «быть человеком», как трудно просто оставаться живым. И это приводит тебя к тому, что ты сам не можешь выразить. Часто говорят, что Шекспир учит нас быть людьми. И, мне кажется, в «Гамлете» он делает именно это.
Это пьеса о том, как человек не может принять решение. Можно предположить, что Гамлет на самом деле не развивается. Его история начинается с трудного положения и заканчивается тем, что его убивают. Он притворяется, он исследует себя, размышляет о жизни после смерти, строит заговор, плетет интригу, и в итоге как будто бы ничего особенно не достигает! Эта пьеса могла бы быть очень скучной. Но, разумеется, это не так. Это самое невероятное исследование человека. А его ум так быстр и сложен. Это один из тех… Когда ты играешь его, как бы ты ни был измотан и напуган – постоянно! – ты осознаешь, что это величайшая роль из всех, что тебе когда-либо будет позволено впустить в свои мысли. Ты тут самый умный. Ты тут – самый живой персонаж.
Я считаю, что проблема Гамлета и то, что в нем так удивительно, – это тот факт, что он, его мир и его дилемма определены божественными силами, духами, Богом. И в то же время его разрывает агностицизм, даже атеизм. И именно это противоречие делает его таким настоящим. Ты сразу же начинаешь думать: «Это наверняка дилемма самого Шекспира! Разговор Шекспира с самим собой». Потому что, как может мозг человека настолько настроиться на чью-то психологию, если это не его собственная психология? Но, разумеется, Шекспир проделывает это со всеми персонажами, которых он создает. В этом и заключается его раздражающая гениальность.
В Гамлете отражаются черты личности любого, кто его играет. В какой-то степени. Потому что, в каком-то смысле, это чистый лист, и он как бы принимает очертания каждого, кто пробует его сыграть. Так что, я уверен, что в моем Гамлете есть много черт моей личности, потому что, когда то, что есть во мне, было созвучно тому, что есть в тексте – тогда персонаж оживал, мне кажется. Он остроумнее, чем я. Умнее, чем я. Лучше дерется на шпагах. Но мне хочется думать, что у меня есть хотя бы капелька этих качеств".
On-stage cushion seats lottery opens at midnight for Richard II in BAM
Завтра - премьера "Ричарда II" в Бруклинской академии музыки. И завтра будет возможность приобрести билеты на места ... на сцене, на пуфиках. Судя по фотографии зала, это первый ряд (тут мы очень пожалели, что мы не в Америке сейчас - даже не потому что люди будут сидеть на сцене, а просто, интересно, как изменится постановка с такой сценой - она не приподнята). Билеты по 30 долларов, с полуночи надо ловить момент на этом сайте, так как количество мест ограничено: www.todaytix.com/us/nyc/
Вот здесь объектив сконцентрировался на содержимом этого оружейного ящика, а мне помниться, было фото, где еще была видна прикрепленная записка: "Пожалуйста, берите только свой меч".
Ну и почему бы тогда не вспомнить "ричардовское" закулисье Барбикана декабря 2013-го-января 2014-го? Вот так оно тогда выглядело: пространство кулис и мечи
Наташа Зайцева (Кусочек про сцену в тюрьме. И финал.)
Тоже сцена из тех, что безболезненно не описать. Правда у меня все меньше и меньше конкретики и деталей остается в памяти, поэтому будет в основном то, что сохранилось в заметках.
Кажется, про изменения в сценографии уже тоже много писали. «Камера» Ричарда в новой версии не поднимается, а выезжает из глубины сцены вперед. Заключенный не лежит, а сидит, при этом руки у него прикованы цепями с двух сторон к столбикам, как бы растянуты. И в первый момент, когда все это видишь – жутко становится. Потому что как-то вдруг даже забываешь, что это актер все-таки, и с ужасом представляешь, что человек, вот так сидя, не может по сути не только лечь (длина цепей не позволяет), но даже и опустить руки, если сидит. И это такое положение полной открытости, беззащитности, когда ты в случае нападения не сможешь даже закрыться от удара…
И вот он сидит в этой дико неудобной позе, повесив нечесаную голову. Да, парик немного чересчур, конечно, там. Мы так и не поняли, крепили ли что-то сверху к тому, что был, или надевали другой. Но в этой сцене он был какой-то более кудрявый почему-то, ну и спутанный, кончено. Лохмотья на нем, как мы заметили, менее порванные спереди были. Зато сзади – несколько длинных дыр, почти, знаете, разрезов. После того, как я это увидела, я уже потом никак не могла отделаться от ощущения, что это дыры от ножа Омерля после каждого спектакля.)) такая вот дикая мысль))
(*Может быть, мне это только показалось, но, на мой взгляд, у этой сцены все же есть один недостаток: слишком уж она темная. Людям с далеко не идеальным зрением (типа меня), а может, и вообще всем порой было трудновато видеть оттенки мимики, даже с небольшого расстояния до сцены. Нет, глазищи были видны, конечно, и в целом… Но вот тот полный крупный план, который дает запись, в этой сцене, увы, не был недоступен, как я ни напрягала зрение. И это не из-за недостатка игры, а из-за особенностей зала. Но тем не менее, даже с тем, что было, впечатление мощнейшее…)
Вода капает. Цепи звенят. Холодно… (*Надо сказать, что в Барбикане такой зверский кондиционер, что в зале, сильно прохладно было, а ближе к сцене, так вообще ветра гуляли. Это, конечно, бред, но как раз реалистическое ощущение тюрьмы усиливает очень даже.)
читать дальше И вот он начинает говорить. Это монолог, в котором есть слова «Thus play I in one person many parts…», но при этом это и первый и единственный его монолог без присутствующих на сцене людей – без внутренних зрителей и слушателей. В отличие от Гамлета, у которого таких размышленческих монологов несколько. Тут – всего один. Это максимальная степень искренности героя с самим собой. Гамлет эти монологи произносит на зрителя (по идее; в экранной версии так, и, судя по словам Теннанта, так же было и на сцене в Стратфорде). А вот в «Ричарде» все-таки четвертая стена ощутима повсюду. Она отодвигается всего несколько раз, на совсем краткие мгновения.
Один раз – частично – когда Буши и Грин прощаются с Беготом, и Буши говорит: «Well, we may meet again». И Бегот отвечает: «I fear me, never». На записи он говорит эти слова прямо непосредственно Буши. Здесь же он произносит их, когда Буши с Грином уже ушли – произносит на зал.
Второй раз, когда персонаж говорит что-то, обращаясь непосредственно к залу – это реплика Йорка «Unruly woman!»
В отличие от первого случая, здесь у слома стены эффект чисто комический. И в чем-то сходный эффект у третьей такой фразы, которая принадлежит Генриху-королю: «Our scene is alter'd from a serious thing, And now changed to 'The Beggar and the King.'»
Она произносится так, как могла бы произноситься в тех самых комических интермедиях, которые здесь не то чтобы пародируются, скорее просто вспоминаются. Король играет со своими подданными, играет на этого зрителя роль могущественного и милосердного монарха. И форма, в которую облачено это содержание как раз снова напоминает нам о том, что это игра, не дает обмануться.
Вот, кажется, и все.
Что же касается самого Ричарда, то все его монологи до сих пор были обращены к слушателям на сцене – не к самому себе и тем более не к залу.
А здесь, в тюрьме, он вроде бы говорит не в зал (то есть, в зал, конечно, но зала при этом не видит.), но и не с собой: потому что эти интонации – они не размышленческие, а повествовательные. Он говорит, как человек, который говорит с собой, чтобы не сойти с ума, чтобы слышать свой голос. Он сам себе и говорящий, и слушатель. Его слова и мысли не рождаются здесь и сейчас, они уже продуманы и пережиты. А теперь он только рассказывает.
Вплоть до «Music do hear?» Это его как бы сбивает с монолога и наводит уже именно на размышления. Которые и рождают уже откровение: «I wasted time»… Это как раз внезапное осознание, страшное и грустное. Оно-то и заставляет его крикнуть: «This music mads me; let it sound no more!» И тут испугаться – не то тишины, не то собственной ярости: «And yet…» Эта фраза у него получалась то едко, с самоиронией, то почти с плачем…
Появляется конюх. Конюх все-таки в записи более трогательный был – и в интонациях, и в движениях. Меня каждый раз очень цеплял момент, когда конюх говорит, что пришел взглянуть на своего бывшего короля – и Ричард в этот момент пытается вытереть рукой лицо, почти непроизвольный такой жест, безотчетное желание не показать несчастье перед подданным, сохранить гордость и достоинство, которое однако почти сразу вытесняется желанием сказать: «ну, что же, вот, каким я стал, гляди!»
Кажется, в этот момент (или чуть дальше) 7-го числа у Дэвида наполовину раскрылись кандалы на правой руке)) Поэтому махал он этой рукой чуть более сдержанно, чтоб ненароком не освободиться окончательно, и фраза « Forgiveness, horse!» чуть смазалась. Но потом быстро прибежал тюремщик, чтобы уже снять их совсем.
Вот тут был такой момент, в котором мне хотелось вернуть рисунок с скриннинга. Там было так, что сначала конюх обнимает Ричарда (еще в кандалах), и только потом с него цепи снимают, и он еще долго в какой-то горькой задумчивости растирает запястья. Здесь немного было иначе. Тюремщик сначала снимал цепи, и конюх сразу бросался целовать освобожденную от оков руку. И у меня что-то каждый раз екало: елки-палки, у него же рука затекла, болит, а этот ее так хватает! Не знаю, хорошо или плохо, но эта мысль каждый раз отвлекала. И из-за небольшого сумбура в движениях фраза конюха «What my tongue dares not, that my heart shall say» тоже иногда немного смазывалась.
Правда зато тот пронзительный жест, которым Ричард подносит руку, которую поцеловал мальчик, к губам – это все… это просто невозможно…
А вот 12-го один раз был другой вариант: конюх сначала поцеловал руку, Ричард поднес ее к губам, а уже потом тюремщик так бесчувственно вырвал ее и стал открывать замок. И после этого Ричард уже чуть дольше растирал руки, как на записи. Мне этот рисунок показался логичнее, потому что не было сильной накладки движений на текст, и у Дэвида было больше времени отыграть это последнее соприкосновение Ричарда с человеческим сочувствием, которое одновременно и боль и благо. Как когда человек, окоченевший на холоде, подставляет руки под горячую воду, – она, хоть и спасает, но приносит больше боли, чем радости.
Эпизод с приходом конюха очень органично спаян со следующим... Потому что Ричард собирает силы для драки именно оттого, что ему напоминают, кем он был, - в очередной раз вырвав его из утешительного отчаяния. Вот это вот мгновение осознания, промежуток между пониманием, что с ним сделали, и отчаянной борьбой («The devil take Henry of Lancaster and thee!») - это такой тяжелый, тоскливый момент, когда человеку не за что ухватиться: он напоминает внезапно пробудившегося от наркоза на операционном столе. Он понимает, что гибнет, но сделать ничего не может. Он даже как будто не знает, на кого злиться. Поэтому, когда ему напоминают про короля, это почти облегчение – потому что он понимает, кто виноват, кого он должен ненавидеть, против кого бороться. Он в ярости своей находит опору. И собирает силы на последний рывок.
Ох, на записи такого размаха драки не чувствуется. Там все-таки ощущается некоторая теснота пространства. А здесь Ричард прямо по-настоящему, в полную силу своей ярости бросается на подосланных убийц и отбивается от них. И несколько раз бывали моменты, когда хотелось ахнуть: Сзади! Нет, не успеет! Держись!
Не помню, писала ли уже, что в отличие от сцены на берегу, где так явно видна крошечность Ричарда, здесь он, что удивительно, не выглядит ни маленьким, ни сломленным. Хрупкость – да, даже нежность какая-то чувствуется: все-таки он весь в этих когда-то белых лохмотьях, то есть почти нагой, босой бросается на вооруженных людей. Это похоже на отчаяние бабочки, которая бьется в кулаке, стараясь вырваться, и тем самым только быстрее ломает свои крылья. Но при этом в его хрупкости и отчаянии столько внутренней силы, столько бесстрашия – что им не только восхищаешься, но на короткий момент успеваешь даже понадеяться: ну а вдруг? Вдруг в этот раз что-нибудь случится, и ему удастся вырваться?
Но вот появляется Омерль. Не замеченный Ричардом, он подбегает сзади и вонзает ему нож в спину.
Вот бывают какие-то более, какие-то менее естественные моменты. Но тут больно всегда… Господи… Так страшно слышать этот крик боли, ужаса, обиды на несправедливость. Так горько, что человек, справившийся со всеми врагами, может быть, уже почувствовавший слабый проблеск надежды – убит так внезапно, так несправедливо. Рухнул в последнюю пропасть отчаяния. Где никакого утешения уже не будет.
Кажется, хуже уже не может быть. И тут он срывает капюшон со своего убийцы. Почти всегда в этот момент по залу проносился вздох: «А-ах!»
Как же так?! «Thy fierce hand?»
На записи здесь – бездна потрясения, боли, разочарования… В живую, конечно, опять же – этот момент не был одинаков. Иногда в нем было столько удивления и страдания, что это почти нестерпимо. Бедный Сэм Маркс, мне кажется, так тяжело это отыгрывать – понятно, что это театр, понятно, что ты в роли, но наверняка же ужасно сложно, когда на тебя так смотрят – полными боли, отчаяния и осуждения глазами… Разрыдаться…
Один или два раза мне показалось, что Ричард произносит эти слова чуть ли не безразлично – по крайней мере, без удивления, как будто он предчувствовал это, знал. Как убитые, получив это знание от бога, знают, кто их убил.
Несколько раз бывало, что пронзив своего любимого, Омерль потом еще некоторое время нежно держал его в объятиях, прижимался к нему в последний раз. Иногда просто обнимал его голову. После чего – осторожно опускал на землю. Первые два-три раза, кажется, он клал его на бок. Мне уже не было видно лица, и 8-го числа я спросила у Ларисы (она сидела ближе и по центру), закрыты ли у него после смерти глаза? И она сказала: открыты. Боже. Этот помостик, он так медленно уезжает с ним в темноту, и все это время у него открыты глаза?! 9 числа вечером я сидела ближе. На этот раз Омерль положил Ричарда лицом вверх, на спину – единственный раз за все показы, какие я видела. Но глаза на этот раз были закрыты. В следующий раз он снова положил его на бок и глаза были закрыты.
Опять же, не знаю, почему это пишу, но мне правда кажется важной каждая деталь, особенно, каждая меняющаяся деталь, потому что она ведь отражает частичку настроения этих людей в тот или иной вечер.
И вот, когда Ричарда лежит на земле, Омерль задается вопросом: «O would the deed were good! For now the devil, that told me I did well, Says that this deed is chronicled in hell».
На самом деле, потрясающе, что это говорит именно Омерль. Потому что это в очередной раз подчеркивает психологическую, а не политическую природу пьесы. Когда эту реплику произносит персонаж-статист Экстон, она звучит, как общие слова, как мораль: «Хорошо ли, что я убил человека? Хорошо ли это для моей души? Хорошо ли это для Англии?»
Когда же эти слова произносит Омерль, они получают совсем другой смысл: он осознает, что совершил предательство. По сути это даже не дилемма, это осознание своей гибели. Он уже скучает по Ричарду, уже раскаивается, уже понимает, что совершил грех.
Но он еще надеется, что сможет дожить жизнь на земле. Ради этого и приносит тело Генриху.
Как рифмуются эти строчки: «My living fear» – «Thy buried fear» Как меняется лицо и вся фигура короля… Только что он сидел на троне, казнил и миловал своих врагов (*кстати, совершенно не к месту вспомнилась такая деталь, которая почему-то очень понравилась: когда Болингброк Бриттона чувствует свое превосходство, власть и говорит надменно, он очень часто длинно раскатывает звук [р]. Не по-английски и не по-шотландски, как бывает, Дэвид раскатывает. Почти по-русски =)) «Choose out some secret place, some rrrrrreverrrrend rrrrroom,) И вот он уже напуган и в ужасе, путаясь в полах мантии, бросается вниз по ступенькам.
Разумеется, он удивлен и напуган не тем, что Омерль выполнил его косвенный приказ (иногда, как я уже писала, действительно здесь сильно читалось его лицемерие). Но его действительно пугает, что то, что он приказал все же исполнилось. И теперь ему придется нести за это ответственность. И перед страной, и перед богом.
И если в записанной версии, по Генриху Линдси было видно, что это абсолютный ужас и искреннее сожаление, то здесь эмоции даже сложнее: несмотря на то, что он ждал, что убийство будет совершено, он все равно в ужасе от того, что оно совершилось. В этом есть нечто от неотвратимости греческого рока. Персонаж заранее знает, что совершит ошибку, но все равно ее совершает и несет за нее наказание. Вот только разница в том, что вместо рока тут сознательное решение, которое для этого персонажа просто не может быть иным.
И да, как при его словах оправдания отступают от него в тень его придворные – потрясающий ход – и психологически и метафорически очень точный. Они отступают, а наверху появляется Ричард. В белом, в пятне света. Прекрасный и строгий, как ангел, он смотрит вниз – не с осуждением, но и не безмятежно; это лицо уже, совершенно лишенное земных страстей и эмоций. Лицо наблюдателя. Что будет дальше с твоим миром, Генрих?
И Генрих в ужасе снимает корону, как будто уже пугаясь того, что она с ним сделала, как будто желая вернуть ее убитому.
И в этот момент, кажется, он чувствует, что дальше ничего не будет.
А дальше поклоны)))
Вот знаете, с детства люблю поклоны не меньше самих спектаклей. Вернее, я считаю, что поклоны – это часть спектакля. Это неотъемлемая часть театра, которая делает театр театром: искусством, которое может погрузить нас в бездну горя, заставить плакать над гибелью героев – а потом подарить им счастье воскресения: посмотрите, вот они, выходят на поклон, завтра вы можете прийти еще раз, и они умрут для вас снова. И снова оживут. И смерти нет, и все прекрасное вечно. ))
В общем, да, мне кажется, что поклоны – это в каком-то смысле продолжение катарсиса. Твое сердце продолжает ныть, ты все еще плачешь – но теперь уже от счастья, от восторга и благодарности.
И они, конечно, дарили нам эти последние кусочки счастья ой как щедро. Как я люблю эти поклоны на три стороны и благодарность музыкантам. Как я люблю счастливое лицо Дэвида, когда он выбегает в своей рубашке из глубины сцены – такой легкий, такой тоненький – но такой заметный. Как я люблю, что их труппа почти всегда выходит на поклон полным составом. И только один раз Дэвид выбегает на пустую сцену. Как я люблю, когда он взмахивает руками – и музыка начинает играть ярко, торжественно, и выходит вся труппа повинуясь этому сигналу – уже не короля, но все же имеющего – заслужившего – право)) Как я люблю улыбки, которыми они с Бриттоном обмениваются – все, топор войны зарыт в землю до 7.30 следующего дня…))) Как я люблю то, что зал стоит от партера до галерки. Люблю их взгляды, которыми они скользят по залу – рассеянные и счастливые…
(*И под конец я даже полюбила то, что после надо сломя голову нестись к служебке))) Потому что занавес – это еще не конец)))
«Весь мир — театр. Мы все – актеры. И эпилога не видать. И выходя отсюда в коридоры, На тротуары, скверы, перекрестки, Мы вновь выходим на подмостки И лицедействуем опять…» (с)
P.S. Спасибо, что так долго терпели мои излияния! Мне очень важно всем этим поделиться, пережить это все заново в воспоминаниях и сохранить для себя на память эти невероятные дни.
P.S. Далее из обсуждения:
читать дальшеОльга Фёдорова Наташа, а не помните интонацию Омерля, когда он приволакивает гроб и обращается к Генриху? Что там звучало в самом голосе: нате вам? сделал, что велели? сожаление? торжество? слезы? отчаяние? мне гореть в аду и вам со мной? смотрите и ужаснитесь тому, что я сделал? мы соучастники?... Что? Я все пытаюсь представить себе голос Сэма Маркса в этом кусочке и не хватает интонации...
Наташа Зайцева Ольга, я бы сказала, что, когда он только приносит тело, в голосе у него звучит торжество, даже гордость. (При какой-то лихорадочности его состояния, облика и поведения.) Но торжество, которого, как он предполагает, от него ждет Генрих. Он, видимо, сам себя убеждал, что заплатил свою цену в сделке с дьяволом. И здесь он как будто ждет, что вот сейчас дьявол ему отпустит грехи, возьмет на себя вину, и сам он сможет почувствовать, что поступил правильно. А вторую реплику он кричит, почти в отчаянии: «Ты сам этого хотел!»